На полях книги Томаса Пикетти
Продолжение. Начало см. 1,2,3
Мы остановились на том, что стремление к психоэмоциональному подчинению воли другого существа является одним из фундаментальных свойств человеческой природы. Уникальной особенностью вида homo, выработанной им еще до того, как он стал sapiens. Более того, сам разум есть не что иное, как защитный механизм, выращенный одними троглодитами в борьбе против суггестивных атак других троглодитов. Поскольку в течение долгого, очень долгого (измеряемого миллионами лет) времени эта способность к суггестии («Воля к власти») была основным механизмом выживания вида, столбившим биологическую нишу, она является столь же естественной потребностью человека, как дышать, есть, пить и размножаться.
Более того: наверное, это последнее, что в нас осталось «естественного», поскольку разум — то есть контрсуггестия — априорно «противоестественен». Как противоестественна и свобода, в биологическом смысле — способность к невынужденным, не обусловленным рефлексами мыслям и действиям. Однако, столкнувшись с разумом как мощным противовесом суггестивному управлению, наша «воля к власти» конструирует одну за другой машинки преодоления этой преграды, «контр-контрсуггестии» — которые мы для простоты и называем «институтами».
Институт — это феномен сознания, но сознания в первую очередь общественного. Иными словами, их нет там, где есть один — они проявляются лишь там и тогда, где и когда разумных контрагентов становится двое. Одна из самых важных вещей, которыми управляют институты — это перераспределение благ. В этом отношении они представляют собой набор процедур, посредством которых одни обезьянки, добывающие бананы в лесу, делятся ими с другими обезьянками, которые занимаются чем-то еще, кроме добычи бананов.
Соответственно, когда мы начинаем изучать тему социального неравенства, мы должны отдавать себе отчет в том, что порождающая его институциональная машина — это в основе своей машина господства и подчинения, а вовсе не уравнивания и гармонизации. Да, ее можно попытаться приспособить к самым разным задачам, но ее изначальная природа всегда будет давать о себе знать. И всегда найдутся те, кто захочет «войти в резонанс» с этой ее базовой онтологией.
Данный framework позволяет по-новому взглянуть на многие привычные вещи. Первый и самый важный вывод: любая работа на уровне институциональной надстройки есть работа с системами господства, и в этом смысле всякий, кто сознательно или неосознанно в эту сферу вторгается, в какой-то мере революционер. Вообще пространство господства можно описать как некое поле, посредине которого пролегает граница, называемая «статус-кво»: по одну ее сторону те, кто заинтересован в его сохранении, по другую — те, кто хочет его смены. Граница прозрачна и легко проницаема в обе стороны; и довольно большая часть действующих субъектов находится примерно посередке, но есть и те, кто отчетливо занимают полюса. Но самое интересное — эти полюса легко (и часто) переворачиваются, синхронно меняя знак на противоположный.
Господство, среди прочего, есть механизм отчуждения и присвоения продуктов труда: на этом фронте задействован один из самых коварных и парадоксальных институтов — институт собственности. На поверхностном уровне главное, что он делает — фиксирует устойчивые отношения между человеком и разного рода неодушевленными предметами, как материальными, так и нематериальными, продолжая во времени одномоментный акт присвоения. Наиболее сложная и громоздкая машинерия этого института связана с тем фактом, что человек смертен — здесь начинаются сложнейшие процедуры институтов наследства, брака и т.д. Но даже в пределах одной человеческой жизни зафиксировать статус принадлежности тех или иных неодушевленных объектов — задача не из легких, учитывая, что по ту сторону барьера — перманентная эволюционная борьба за выживание и за ресурсы omnia contra omnes.
Самая жесть начинается тогда, когда собственность оказывается задействована в качестве средства господства одних людей над другими. В наиболее примитивной форме это рабство, когда люди сами объявляются объектом чьей-то собственности. В более сложных вариантах это происходит опосредованно — через неодушевленных «посредников», в форме ли земли, средств производства, предметов потребления или — наиболее изощренная схема — капитала. Во всех этих случаях непосредственно на личную свободу никто вроде бы не посягает, однако, вовлекая других людей в пользование принадлежащими тебе предметами, ты присваиваешь себе продукты их деятельности, в чем и состоит осуществление господства. На заре человечества эта механика была отработана на домашних животных, скоте — не случайно в слове «капитал» до нынешнего дня сохранился корень capita. Власть человека над скотом — это и есть прямой, наиболее чистый вид суггестии, ведущий корнями в ту самую «до-разумную» эпоху троглодитов, когда хозяйство было еще целиком присваивающим, и ему лишь предстояло стать производящим.
Но здесь дело не в скоте — ему-то как раз хватает «простой» суггестии. Дело в других людях, которых оказывается необходимо убедить в том, что данная коровка или овечка — «твоя», а не чья-то еще или своя собственная. Если этого не происходит, то «твои» они лишь постольку, поскольку ты в состоянии силой отстаивать свое право владения. На этом примере понятно, что функция институтов — еще и в снижении издержек, возникающих, в первую очередь, в отношениях с другими.
Коммонсовская «транзакция» — это в упрощенном виде и есть ситуация, при которой двое сталкиваются в чистом поле, каждый со своими желаниями и взглядами на жизнь, не имея никакого интерфейса для взаимодействия ни по какому поводу. Соответственно, им либо приходится вступать в конфликт, выясняя, кто из них папа (т.е. кто именно еб чью мать), либо на ходу конструировать архитектуру взаимодействия, тратя энергию на взаимное согласование позиций. Институты же предоставляют готовую версию, упакованный интерфейс взаимного позиционирования — кто, что, кому и сколько. И, главное, почему; «на каких основаниях».
Минимизация издержек — одна из главных заслуг «институциональной надстройки», соответственно, человечество постоянно изобретает все более сложные и совершенные формы в ней. Но у каждой из форм — свои пределы и свой срок жизнедеятельности; подобно формам архитектурным, они также подвержены времени и разрушению, а главное — ограничены с точки зрения давления на них всевозрастающей массы «человеческого материала». Тут дело в том, что если разум — вещь противоестественная, то институт — противоестественная вдвойне; она есть сплошное насилие над природой, в первую очередь — природой психической. Соответственно, все институты испытывают гигантское сопротивление со стороны рвущейся к свободе от ограничений человеческой личности. И это сопротивление усиливается как по мере количественного роста человечества, так и по мере прогресса разума — главного разрушителя суггестивного господства. Историю человечества легко описать в категориях такого противостояния «брони и снаряда», для нас же важен только один его аспект. Господство и подавление по мере развития прогрессирует от явных и очевидных ко все более тонким и незаметным, находящимся вне фокуса внимания формам.
Собственно, уже в примере с рабством видно, что прямое встраивание людей в институциональную пирамиду это по нынешним временам грубая архаика. Господство, осуществляемое через рабство — это слишком очевидная, слишком прямая и непосредственная форма отношений; она страшно давит на психику как подчиняемых, так и подчиняющих, провоцируя напряжение, выливающиеся в эмоциональные срывы, «бунт». Со времен рабства цивилизационная задача состоит в том, чтобы саму механику отношений господства и подчинения спрятать как можно дальше и хитрее в тень, так, чтобы подчиняемые, в идеале, вообще ощущали себя полностью свободными людьми. Попутно решается не только задача снятия у подчиняемых известной фрустрации от своего состояния, но и, что, может быть, даже более важно, блокируется самый главный механизм освобождения — разум. «Ты суслика видишь? И я не вижу. А он есть». Как только механизм господства попадает в зону внимания нашего ratio — под ним включается бомба замедленного действия; так или иначе рано или поздно ему хана. По счастью для левиафана, внимание — штука, управляемая эмоциями и рефлексами куда в большей степени, чем разумом, и потому очень неплохо манипулируемая сама по себе. Но и у этой технологии есть пределы.
Познание мира, то есть процесс непрерывного расширения сферы воздействия разума и возможностей его применения, есть в то же время процесс крайне опасный для институциональной надстройки. Чем более развит и могущественен человеческий разум, тем более уязвимыми становятся суггестивные конструкции. Парадокс, однако, в том, что для создания, «ремонта» и управления институтами тоже нужен разум, но определенным образом ограниченный и целеобусловленный. На этом парадоксе построен извечный мировой сюжет «Властелин и Философ», где первый пытается удержать второго в рамках и использовать для своих целей, второй же — как минимум, сохранить свободу мышления, а как максимум — превратить первого в свое собственное орудие познания/деконструкции.
Очередной сиквел этой драмы мы наблюдали на примере послевоенной истории СССР, который, конечно же, был раем ни для каких не рабочих и крестьян, а в первую очередь для ученых. Пролетарская революция уже на втором ходу попыталась стать революцией научно-технической. Успехи на этом направлении были достигнуты поистине фантастические, однако именно в недрах Мории, кроме золотых и самоцветных жил, крылась и гномья погибель — «Ужас Глубин». В определенный момент именно среда ИТР, осознавшая себя «наконечником копья» и в какой-то степени правящим классом, потребовала своего у советской партийно-колхозной элиты. Сладкого отправили в Горький, но систему это не спасло: не нужно даже было читать троцкиста Джиласа с его «новым классом», чтобы увидеть (а значит, поместить в фокус внимания, а значит, начать разрушать) советскую институциональную машину господства.
Не то чтобы архитекторы системы не чувствовали этой угрозы. Выращивая прослойку ИТР-овских кадров, они постарались максимально предохраниться — в советской системе образования существовал заметный перекос в сторону естественнонаучных и точных дисциплин в ущерб гуманитарным — которые, в свою очередь, находились под строгим идеологическим контролем. Однако архитекторы не учли одного из базовых свойств психотипа ученого: если это настоящий ученый, он никогда не станет ограничивать себя рамками одной узкопрофессиональной сферы. У советских «физиков» в ударные сроки возникла своя собственная, специфическая гуманитарная субкультура, практически полностью автономная от господствующей доктрины. Уже по Ивану Ефремову видно, как могучий мозг ученого-естественника достраивает «из подручных материалов» гуманитарный «этаж» знания, и этот процесс логичным образом приводит его к «Часу Быка» — отлитому в тексте конфликту с концептуальными основаниями Системы. Стругацкие, которые почти сразу стали гуру для нескольких поколений «научных сотрудников» (преимущественно «физиков», разумеется), также прошли очень быструю эволюцию от почти мейнстримного до де-факто антисистемного теоретизирования. В начале 70-х последний гвоздь в крышку гроба забил («яковлевский») разгром оставшихся еще направлений марксистской философии, в результате чего Башни оказались ослеплены и оглушены. После этого гибель системы оставалась лишь делом времени.
Продолжение следует