Мой внутренний Ленин, прочитав критическим взглядом первые три зарисовки о революции, говорит мне, что в них слишком много буржуазного эссеизма и слишком мало собственно политического мышления. Прямо Данилкин какой-то, а не Чадаев. Ну что ж.
Небольшая реконструкция.
1. Ключевой фактор, двигавший событиями 1917-го — это идущая четвёртый год мировая война. В марксистской оптике — столкновение крупнейших империалистических хищников в борьбе за контроль над мировыми производством и торговлей.
Действительно, проблема Проливов для России с ее структурой экспорта — вопрос жизни и смерти, и вовсе не в кресте над Святой Софией тут дело. А в том, что хлеб — основное из экспортных commodity goods — вывозится в основном через черноморские порты, и вопрос контроля над бутылочным горлышком Босфора и Дарданелл — это вопрос экономического суверенитета; в куда большей степени, чем сейчас транзит нефтепродуктов. Для Германии с ее растущим производством опять-таки проблема номер один — это тотальный британский контроль морских торговых путей. Для Франции витальная угроза — рост германской промышленности и т.д. Короче говоря, для государств-лидеров тогдашнего мира в той войне действительно решались вопросы жизни и смерти; будут они что-то решать в мире или окажутся в подчиненном положении, обреченными на отставание, стагнацию и в конечном счете колонизацию в той или иной форме.
Главная уязвимость — то, что тогдашняя война стала войной массовых армий. То есть вопрос, буквально, решался исходя из того, какое количество вооруженных солдат может выставить та или иная держава. И такое действительно было впервые в мировой истории: армии Первой Мировой — это не профессиональные армии прошлого, а именно миллионы наспех навербованных, кое-как обученных и вооруженных представителей низших классов, отправленных умирать за свои страны.
Циммервальдская платформа Ленина сотоварищи — это попытка противопоставить себя войне как таковой. Она безукоризненно логична в рамках ортодоксально-марксистского взгляда: эта война — война буржуазных хищников, в которой нет места интересам низших классов, но массово умирают на полях сражений именно они. Однако, что более важно, впервые эти самые низшие классы получили в таком масштабе в свои руки оружие. И, следовательно, возникает уникальный исторический шанс совершить акт классовой справедливости — социалистическую антибуржуазную революцию. Для этого нужно, чтобы вооруженные трудящиеся массы повернули оружие против своих правительств.
На волне тотального патриотического угара, характерного для начала войны, такая позиция выглядела крайне непопулярной и политически бесперспективной. Ещё и в феврале 1917-го казалось так же. Однако уже весной и летом того же 1917-го оформился принципиально новый контекст, обеспечивший победу Ленина и его сторонников.
Какой?
Все разговоры про то, что именно к 1917-му народ уже достаточно устал от войны, и потому стал легкой жертвой и т.д. — это отголоски старой, тогдашней ещё пропаганды. В качестве политического объяснения они неудовлетворительны.
Я попробую предложить своё.
2. Марксистская оптика не особо чувствительна к политическому устройству государств — какая, по большому счету, разница, если все политические режимы — не более чем формы эксплуатации трудящихся, создаваемые правящими классами? Но, сочетая её с другими инструментами, можно кое-что увидеть.
Р.Лахман своей книгой «Капиталисты поневоле», посвящённой, казалось бы, достаточно отвлеченной от обсуждаемой теме — истокам западноевропейского капитализма как такового — подсказал важный ход. Тезис адептов формационной теории о якобы шедшей все время становления капиталистических отношений непримиримой борьбе «старой феодальной» и «новой буржуазной» элит — откровенная натяжка. В исторической действительности «старые» феодалы и «новые» нувориши — это примерно одна социальная среда: скорее, правильно говорить о том, что «старые» элиты точечно инкорпорировали в себя наиболее дерзких из капиталистических выскочек, но в целом не так уж сильно и сдали позиции — скорее сами «обуржуазились», во многом успешно конвертировав свои активы «феодального» образца в активы «капиталистические».
В случае с Российской Империей это в целом тоже верно. Но с важной поправкой: ее феодально-капиталистическая элита — это целиком и полностью порождение т.н. «царизма». За редкими (но значимыми) исключениями это каста пусть очень привилегированных, но «подданных», более современно говоря — «госслужащих». Они все в первую очередь «помещики», то есть те, кого царской властью «поместили» на землю или в капитал, у них нет в полном смысле собственности — она вся как бы делегированная, «монаршьей милостью». Ключевой и самый больной тогда вопрос — земельный: элита служит царю, царь даёт землю, земля элиту кормит (то есть кормят люди, на этой земле работающие). Именно поэтому освобождение крестьян в 1861-м без земли выглядело как издевательство и обман: какой прок в юридическом упразднении крепостной зависимости, если она — не более чем юридическая фиксация зависимости земельной (которую никто как раз не отменял)?
Отсюда тезис: монархия в романовской России была гораздо больше, чем монархия. В отличие от остальных европейских государств, где феодальные элиты сами по себе гораздо древнее абсолютистских монархий Нового времени и гораздо автономнее от них — эти «владетельные рода» веками вели борьбу с королями за свои права и привилегии — элита постпетровской России буквально все свои права и привилегии получила только из монаршьих рук. И, соответственно, с падением монархии обнулялись все без исключения статусы и капиталы — «лучшие люди страны» тоже в одночасье становились никем.
Ленин ещё только едет в пломбированном вагоне по Европе — а уже по всей стране пылают барские усадьбы: социальный взрыв, порождённый обнулением всей предыдущей системы отношений, уже произошёл. И именно поэтому «временные правительства» одно за другим оказываются столь беспомощными: выясняется, что им попросту не на что опереться.
Гибель монархии сыграла в этом гораздо бОльшую роль, чем последовавший спустя полгода после неё октябрьский переворот.
3. Более того: с падением монархии политически невозможным стало и участие страны в мировой войне. Царь ещё как-то мог вести войну и отправлять подданных на смерть — пришедшие ему на смену господа из петербургского «истеблишмента» не обладали буквально никакой легитимностью для того, чтобы посылать миллионы вчерашних крестьян на мировую мясорубку.
Здесь нужно пояснение. Война и легитимность вообще тесно связаны. В давней истории страны есть пример, когда Иван Грозный для того, чтобы решить вопрос — продолжать или нет Ливонскую войну — собирает Земский Собор. Тот случай, когда ему кажется недостаточно одной только его «монаршьей воли» — нужно «посоветоваться с землёй». Войны, которые вели Романовы начиная с Петра и до милютинских реформ — это войны, которые велись рекрутскими (т.е. в некотором смысле профессиональными) армиями. Но вот что произошло после введения всеобщей воинской повинности: Балканские войны 1877-1878 годов тут же срезонировали убийством царя в 1881-м; русско-японская война — революцией 1905 года, а русско-германская — революцией 1917-го. Получается, что любая крупная война теперь производит катастрофические политические риски. И на уровне большой социально-политической механики это вполне понятно: «империя — это мир».
Массовая война — это общестрановой «налог кровью». Легитимность, по определению — это внутреннее согласие общества на осуществляемые властью действия. Легитимность проверяется на прочность именно в такие моменты, когда действия власти оказываются связаны с большими обременениями. Самым серьезным из которых является, конечно же, повестка в военкомат в военное время. Именно тогда в голове у каждого, пусть сколь угодно неполитизированного человека начинает возникать вопрос: кто эти люди, что нами правят, и на чем основано их моральное право посылать меня или моих детей на войну? Справедлива ли эта война? Можно ли было ее избежать? Кто и что получит от победы, кто и как будет нести издержки поражений?
Февраль «обнажил схему»: после того, как высокопоставленные военные, думские и финансово-промышленные круги свергли царя и заявили претензию возглавить «войну до победного конца», все эти вопросы стали главными вопросами повестки дня. Оказалось, что маргиналы вроде Ленина не так уж и неправы: именно Гучковы-Путиловы-Алексеевы-Родзянки — вот те, кто в действительности вёл страну на войну, кто хотел её и кто уже выиграл на ней, а теперь, смахнув царя-батюшку в утиль как ненужную декорацию, рвались присвоить себе намечающуюся победу и насладиться ее плодами.
Но тут-то и стало ясно: они теперь тоже никто.
4. Моя покойная бабушка, из многодетной крестьянской семьи в Рязанской губернии, пришла в Москву пешком вместе со старшими братьями в 1918 году, в возрасте восьми лет. И с этих лет она работала — нянькой у грудных младенцев, прачкой, посудомойкой, потом на фабрике — 32 года у станка на вредном химическом производстве. Читать и писать она не умела, образование — ноль классов. Когда я ее спрашивал в детсадовском возрасте: а что было, когда ты маленькая была? — она отвечала: сначала царь нами правил, потом Ленин стал править, потом Сталин вместо него. Царь был плохой, Ленин — хороший, а при Сталине порядок был. Ленина МарьЕмельянна видела сама своими глазами, он умный очень был. Но его злая Капланка подстрелила, он заболел и умер. А почему, спрашиваю, царь-то был плохой? Она мне: дурак потому что был, его в детстве палкой по голове били, оттого он дурачок и стал. Не бей никого по голове, даже когда дерёшься у себя в детском саду, от этого люди дурачками становятся.
В её объяснениях вообще никакой революции не было: просто был царь-дурак, а вместо него пришёл Ленин, который был умный.
Оттуда — главное мое интуитивное детское знание по поводу Октября: убрали «царя-дурака», поколобродили, а потом нашли самого умного — вот он и стал всеми править. Пусть он не царь называется, а «вождь» или ещё как-нибудь (думаю, Ленину с его детским увлечением куперовскими индейцами быть «вождем» вполне органично) — в самом глобальном смысле все случилось как надо. Но теперь — и всегда — очень важно, чтобы на месте «царя» не оказался какой-нибудь «битый палкой по голове».
Увидев по телевизору Горбачева — ещё году так в 85-м — бабушка сказала: а этот-то опять дурак у нас. И ведь не подвело рабоче-крестьянское чутьё.
5. История с «Матильдой» в очередной раз поставила вопрос: а было ли у нас вообще свержение монархии? Я впервые задумался об этом после октября 1993-го, когда, тяжело переживая поражение Верховного Совета (а для меня те баррикады как раз и были личным политическим крещением), я начал спрашивать у «старших товарищей»: ну почему мы проиграли, ведь правда была на нашей стороне? И один из них сказал: есть такая вещь — русский монархический инстинкт. У той стороны был «царь», а у нас — многоголовая гидра из не пойми кого. И, уж конечно, «лучше грозный царь, чем семибоярщина». С этим знанием я встретил — и легко понял для себя — и победу Ельцина на выборах в 1996-м, и, конечно, всю путинскую эпопею.
Гефтер — я это знаю от Павловского — объяснял гибель Ленина личной политической трагедией: он успел осознать, что построил такое государство, в котором его главному детищу — Партии — не осталось места. Последнее столетие можно понимать как постепенное возвращение России в дофевральское состояние — начиная с раннего Сталина и заканчивая нынешним Путиным, это сплошная реставрация. Место «царя» самовосстановилось первым, «партию» с «марксизмом» доедали ещё 70 лет, следующие 25 выращивали феодально-поместную элиту со всеми характерными свойствами дореволюционной, начиная с главного — сколь бы они ни были баснословно богаты, все их богатство — «государевой милостью», и ею же может быть легко отнято. Парламент стал совершенно тем же, чем и была николаевская Госдума, «октябристы» — тогдашняя ЕР, даже ПарНаС — так назывались «те» кадеты…
И единственное, чего не хватает до полного комплекта — это Ленина: того, образца 1914 года. Бессмысленно его искать в среде сегодняшних политэмигрантов от Пономарева до Ходорковского, или разных «легальных» крымненашей. Главное, что было у Ленина и чего нет ни у кого из присутствующих на сегодняшней поляне — всепобеждающего учения и кадрово-политической машины: «партии ленинского типа». И если «партию» ещё как-то пытаются создавать те-другие-третьи (от Навального до джихадистов включительно), то вот с Учением швах абсолютно у всех.
Главный вывод: получается, Ленин все-таки недооценил государство в своей главной книге — «Государство и революция». Оно оказалось чем-то бОльшим, чем просто «орудием эксплуатации трудящихся классов». Оно — более древний, более глубинный институт, не сводимый к одной только функции установления отношений господства и подчинения. И оно дало это ему понять ещё при жизни — когда он, к своему изумлению, оказался кем-то вроде «царя» в глазах крестьянских ходоков. А потом пошло-поехало: сначала победа антимарксистской по существу идеи «строительства социализма в отдельно взятой», затем совершенно петровская по стилю «модернизация», потом война — «отечественная»… ну, дальше все знают.
Петровская империя переварила-таки и революцию, и самый марксизм, оказалась сильнее и жизнеспособнее. Сегодняшняя Россия и во внешнем мире ведёт себя точь-в-точь как романовская XIX века, и внутри с каждым годом все больше на неё похоже. Характерно, что минченковское «Политбюро» все больше вытесняется в актуальном политологическом новоязе гаазевским «Двором» — это, конечно, именно Двор. Как единица, не побоюсь этого слова, политического пространства.
К столетию революции можно констатировать: эксперимент завершён. Мы сделали полный круг и вернулись туда, откуда ушли. Ленин умер.