- Проветрить от мирового духа
Позволю себе самоцитату из текста двухлетней давности, сентябрь 2021-го:
…историю нескольких последних тысяч лет человечества можно описать как историю борьбы не на жизнь а на смерть между двумя «суперинститутами», в равной степени претендовавшими на господствующее положение по отношению ко всем остальным «формам общественной организации» — это Государство и Церковь («Общество»). Причём вплоть до самого последнего времени, буквально до XVIII века, не было очевидно, какая из них победит. И хотя в последние два века Государство вроде бы торжествовало и почти окончательно утвердило свою безальтернативность, эта борьба не завершена до сих пор. И даже, пожалуй, какие-то позиции Государство начало уже на жизни моего поколения потихоньку сдавать.
Уточню понятия. Под «Обществом» (Церковью) я понимаю объединение людей на основе того, что они верят в одно и то же (или, более современным языком, «разделяют общие ценности»). Под «Государством» — объединение людей на основе того, что они подчиняются одному и тому же — абсолютному монарху, «закону» или процедуре.
И далее, в продолжении:
Крымнаш — очевидно гибеллинский пароль; для гвельфа государство преступно само по себе изначально, а любая осуществляемая им территориальная экспансия, будь то погром Новгорода тем же Иваном III или Северная война Петра — это лишь очередное подтверждение кровавой захватнической сущности вражеского «суперинститута».
Впрочем, у гибеллинов тоже всегда есть своя этическая программа: не случайно и в нынешнем противостоянии России с Западом на первый план все больше выходит не банальная геополитика, а противодействие различным аспектам «новой этики», будь то права меньшинств или cancel culture. В нынешних хейт-спичах Первого канала в адрес «иноагентов» слышатся отзвуки не только передовиц «Правды» времён московских процессов, но и речей Победоносцева или даже статей К.Леонтьева полувеком ранее. Враг, он же Мировая Заграница, мыслится не столько как «другое государство» — как раз в формате «государство с государством» наши прекрасно умеют договориться о чем угодно с кем угодно — сколько как «чужая вера».
С которой, добавлю, можно иметь дело только в стиле А.Я.Невского на Чудском озере.
———
Оставалось всего несколько месяцев до начала СВО, но, в общем, вся разметка контекста уже случилась. Сейчас даже удивительно, что я это писал буквально через несколько дней после завершения тяжелейшей кампании, в которой один из коллег попросту умер за неделю до финала на рабочем месте, а в целом мы тогда все ходили как зомби; и, казалось, было совсем не до этих вот отвлечённых рассуждений.
Но тогда, тем не менее, некоторых деталей паззла ещё недоставало. Сейчас можно замахнуться на сборку.
Гегель заявил «мирового духа» в качестве основного субъекта человеческой истории; воплощение его он видел то в Наполеоне, то в современной ему прусской монархии — но, между прочим, ни ему, ни его последователям и в голову не пришло бы примерить на эту роль Христа, Магомета или, скажем, папу римского. Такие уж были его времена. Маркс, отмежёвываясь от младогегельянства и фейербахианства, вообще уволил «духа» из субъектов, поставив на его место материю и провозгласив, что теперь всё наоборот: бытие определяет сознание. В каком-то смысле это было доведение до предела той «генеральной линии», по которой шла европейская мысль со времён едва ли не Оккама и Дунса Скотта: расчищая картину мира, излишне захламлённую, как им тогда казалось, избыточными идеальными сущностями, они за семь веков дорасчищались до того, что уволокли на помойку даже и сам холст вместе с рамой.
Случилось это отнюдь не само по себе. Авторы, можно сказать, «работали по темнику».
- Урби и торбе
Рим — как минимум, с окончания Пунических войн и началом войн гражданских — описывал себя как центральное «место власти» по отношению ко всему остальному миру; его границы, по известному выражению, «нигде не заканчивались». Лимесы понимались как сугубо временные пределы — до тех пор, пока сил не станет достаточно для того, чтобы идти за них дальше, завоёвывать новые земли и включать их в империю. Но этот новый вселенский масштаб был заведомо несовместим с политической моделью «города-государства», и именно масштаб вместе с военной силой, росшей симметрично пространству контроля, стал главным внутренним движком превращения республики в принципат. Реформа Мария, превратившая армию из призывной в наёмную — прямая и буквальная причина смены республиканского строя на (поначалу квази-) монархический. «В одном Цезаре много Мариев» — сказал прозорливый Сулла; я бы добавил, что история показала скорее обратное: в одном Марии оказалось много Цезарей.
Но у монархической власти — в отличие от власти выборной — есть одна известная с изначальных времён «ахиллесова пята»: для своей устойчивости она нуждается в сакральной легитимности. Да, её можно захватить с помощью вооружённой силы, но вот удерживать — только с помощью культа. И в этом была проблема: римские культы были локальными, априорно несомасштабными покоряемому миру. Эпоха поздней республики и ранней империи — это эпоха напряжённейшего религиозного творчества: после завоевания Греции изворачивались из кожи вон, чтобы отождествить старых римских божеств с греческими, а дальнейшая экспансия в Восточное Средиземноморье потребовала учитывать ещё и египетских, сирийских, месопотамских… В то же время, вполне в египетском духе культа Гора, принялись посмертно, а потом и прижизненно, обожествлять самих императоров, ставить им храмы и приносить жертвы; но работало всё это из рук вон плохо — «пустое и полное множества равны по объёму».
Монотеизм был так или иначе неизбежен, это было вопросом времени. Ирония, чудо и в то же время важный урок истории, что в качестве центрального имперского монотеистического культа утвердилась самая гонимая, с самой дурной репутацией и (во многом поэтому) самая модная из богемно-экзотических восточных сект — христианская; а ставший её главным божеством — бродяга и политический преступник, казнённый римской властью по обвинению в «хуле на Цезаря». Из сегодняшнего дня нам не понять масштаб этого переворота, в том числе и в коллективном сознании всей империи, но, как бы там ни было, главная политическая задача масштаба была, казалось, решена: Рим (и, соответственно, император) получил искомое — универсальное, масштабом со всю Ойкумену сакральное основание власти.
Однако почти сразу почему-то «всё пошло не так». Эдвард Гиббон, современник Канта и старший современник Гегеля, в своём известном монументальном труде «О природе и причинах упадка Римской империи» прямо выводит её последовавшую катастрофу из христианизации: тоже симптом состояния умов «эпохи Просвещения». Но безотносительно к выводам Гиббона: военная мощь надломилась, «первый» Рим пал, а «второй», ставший центром уже христианского, а не языческого образца империи, не смог совладать с раздраем внутри уже этой новой веры, итогом которой стала сначала череда межхристианских религиозных войн, а потом и отток большинства представителей «проигравших» в них сторон, от несториан до монофиситов, в последователи Мухаммеда. Которые в конечном итоге, пусть спустя много веков, и поставили точку в его истории.
8. Сын Божий или сын человеческий
Павел, строивший христианскую церковь уже как централизованную организацию, был не просто «римским гражданином», но и тем, кто очень неплохо отрефлексировал римскую культуру управления. Он создал идеально администрируемую, очень устойчивую, жизнеспособную и долговечную структуру, заложив ряд принципов, которые дотянули всю эту затею даже и до сего дня — а ведь прошло уже без малого две тысячи лет, существенно больше, чем вся история того же Рима от Ромула до Ромула Августула. С организационной точки зрения христианская церковь была репликой римской системы управления времён последних Юлиев-Клавдиев, причём репликой уменьшенной и улучшенной.
Но эта церковная антисистема, «анти-Рим», в силу своей изоморфности первоисточнику всё равно в каком-то виде предполагала позицию «анти-Цезаря» на вершине пирамиды. И этот вполне безобидный в условиях раннехристианского подполья факт сразу превратился в фатальную проблему, как только церковь стала господствующей.
Сильно упрощая: в новом, христианизированном Риме кто должен быть главнее — первоиерарх Церкви или христианский император? Через кого из них Христос несёт во Вселенную свет Своего учения? Что из этих двух структур является основным средством проведения божественной воли в мире?
Этот вопрос встал ребром практически сразу, уже при Константине, и именно он был завуалированным политическим подтекстом всех христологических расколов — арианского, несторианского, монофиситского, монофелитского и так далее. Для тогдашнего человека была очевидна чёткая логическая последовательность от теологии к политике — если Христос это скорее человек, чем Бог, первостепеннее роль Церкви; если скорее Бог, чем человек — роль императора (потому что тогда у Церкви не может быть никакого другого «главы»). Именно здесь корни даже и filioque (один из главных «камней преткновения» при разделении Церкви на западную и восточную), и всех последующих ключевых религиозно-политических конфликтов внутри Европы, от спора гвельфов и гибеллинов до лютеранского раскола.
Чтобы понять, как это работает, достаточно посмотреть на ислам. Мухаммед, со своей стороны, решил эту проблему очень просто — хотя для греко-римского (в отличие от семитского) сознания совершенно нестерпимо и неприемлемо. Да, говорит он, Иисус был пророком, но что это за глупость объявлять его «сыном Аллаха»? У Аллаха не может быть никаких «сыновей», это путь в «ширк» (многобожие). И зачем делать из Иисуса преступника, казнённого на кресте, а само это орудие пыток и казни — предметом поклонения? Это тоже «ширк». Результат: в исламе, в отличие от христианства, самостоятельная централизованная организация служителей культа стала именно концептуально, а значит и практически невозможна. Не может в принципе появиться никакого «Папы» или «патриарха», противопоставленного «императору».
Нам сегодняшним эта взаимосвязь — споров о природе Христа и принципов политического устройства, соотношения религии и политики — кажется почти магической, труднообъяснимой, её приходится разжёвывать долго и сложно. А вот тогда это было даже «людям простым и некнижным» ясно как день. Когда Николай, бывший портовый грузчик, ставший главой провинциальной христианской общины в Малой Азии, прямо на Вселенском соборе засадил своим пудовым кулаком в глаз философу Арию во время его знаменитой лекции о сути Богочеловека — он сделал ключевой шаг к тому, чтобы стать всепланетным рождественским талисманом, разъезжающим на оленьей упряжке. Потому что на тот момент это и вправду был вопрос, о котором спорили даже торговцы на рынках.
Фраза Иисуса «Царство Моё не от мира сего» может пониматься так, что нет вообще никакого царства, а может и так, что оно очень даже есть, но где-то не здесь. Провинциальный чиновник Пилат думал, что он всего лишь изящно шутит над этими бородатыми дикарями, вешая табличку «царь» над крестом казнённого, а оказалось, что он — единственным из людей — оставляет свой личный автограф в главном символе веры мировой религии. Почему там и тогда настолько сошёлся свет клином?
Важно понимать: образ Иисуса тогда — это рабочая метафора «человека вообще». Не случайно его так быстро отождествили с доселе абстрактным и обезличенным Логосом, о котором в то время ожесточённо спорили множество философских школ. Путь Христа-Логоса-Мессии-Богочеловека прямо связывался с путём каждого из нас к богообщению и личному бессмертию. И именно поэтому центральным становился вопрос о том, в какой степени Христос «такой же, как я и ты», а в какой он — иномирное, бесконечно далёкое и всемогущее божество; и как первое соотносится со вторым. От этого напрямую зависит то, как должны быть устроены и наша земная жизнь, и наша жизнь религиозная.
И вот сейчас, кажется, я многих сильно удивлю: даже СВО на Украине и, соответственно, конфликт «многополярников» с «глобалистами» — это в некотором смысле непосредственное продолжение всё того же христологического спора. То, что на свой манер неплохо понимают (либо, по крайней мере, чувствуют) и в Тегеране, и в Эр-Рияде, и, кстати, даже в Ватикане.
Продолжение следует