Новое

Запись в фейсбуке от 29 августа 2017 г.

Сразу несколько человек, прочитав мой текст про «придворных западников», написали мне в личку: такое ощущение по тексту, что ты и сам – один из них. Во всяком случае, твое собственное отношение к главному поставленному вопросу – о взаимосвязи технологии и культуры – осталось непроясненным.

А я сейчас, так уж получилось, читаю М. ван Кревельда – «Историю стратегии», в том месте, где он подробно расписывает взаимосвязи между китайским военно-стратегическим мышлением времен Сунь Цзы и даосизмом.

Так что несколько соображений по вопросу уже не в порядке реконструкции «коллективной Тимаковой», а от себя.

Когда я в 2004-м защищал свою культурологическую диссертацию – посвященную феномену виртуальных и сетевых (в т.ч. «террористических») субкультур – ученый совет высказался в том духе, что по-хорошему это не к ним, с таким надо было бы приходить к социологам. То же самое и тут: вопрос взаимосвязи культуры и технологии мне интересен в первую очередь под социологическим углом.

В классическом марксистском инструментарии есть удобная рамка: перманентный конфликт между «производительными силами» и «производственными отношениями». Производительные силы – в первую очередь, собственно, технологии – все время развиваются опережающими темпами, а производственные отношения – сама институциональная матрица социума – все время отстает, опаздывает, фиксирует предыдущую, устаревшую уже техносферу. Соответственно, новые технологии порождают рост влияния новых общественных групп, не предусмотренных предыдущей моделью – и эти группы становятся питательной средой революций. Иными словами, за любой научно-технологической революцией, с некоторым запозданием, но и с неизбежностью, следуют революции социальные. Поэтому правящие политические режимы все время оказываются вынуждены вести в сфере технологий сложную игру: с одной стороны, как можно скорее адаптировать и развивать у себя любую новую технологию, коль скоро она дает решающее преимущество в конкуренции между странами, а с другой – по мере сил сдерживать социальные последствия ее внедрения, дабы не допустить риска распада основания собственной власти.

Парадоксальным образом, несмотря на всю свою вооруженность марксистской теорией, в ту же ловушку попал и СССР, когда, сделав ставку на хайтек (атом, космос и т.д.), вырастил буквально в собственном теле субкультуру НТР, которые в какой-то момент потребовали от системы – на своем, конечно, языке – поделиться властью. Ефремов и Стругацкие – они ведь примерно о том же самом, о чем и Сахаров, о чем и авторы теории «ядерной зимы», и даже какой-нибудь Ботвинник (учитель Каспарова, между прочим) с его письмами в ЦК про планы переустройства советской экономики. Интегрально – это был один большой манифест несогласия «ученых» и «инженеров» с той принципиально обслуживающей, подчиненной ролью, которая им отводилась в коммунистической системе. Ну и уж конечно, номенклатурный режим, щелкавший как орехи любых внешних и внутренних политических врагов, против этого явления противоядия так и не нашел: в какой-то момент невозможно оказалось объяснить, почему над душой у каждого технаря должен стоять политический комиссар, корректирующий его работу в соответствии с генеральной линией партии и правительства.

В девяностые та же механика проявилась еще жестче. Когда вышла книга Ходорковского и Невзлина «Человек с рублем», я сказал нескольким своим знакомым: а вы прочитайте ее, пожалуйста, глазами какого-нибудь генерала КГБ. Это что же, получается, какие-то сраные «кооператоры», вчерашние студенты Менделавочки и Керосинки, «с рублем» и на этом основании учат всех жизни, а я, у которого десять тысяч человек в подчинении и опыт сложнейших силовых операций по всему миру – без рубля? Мы еще посмотрим, кто тут с рублем. До дела Юкоса было, кажется, еще целое десятилетие.

Собственно, в этом месте я готов выдать формулу.

Определяющий фактор успешного технологического и экономического развития страны – это динамическая устойчивость системы политических и общественных институтов к тем неизбежным изменениям в социальной стратификации, которые порождаются рывками технологического и экономического роста.

Уф.

Вопрос ведь не в том, чтобы «гарантировать статус частной собственности» как таковой. Вопрос в том, что если кто-то всплыл из социальных низов на вершину пирамиды в ходе экономических изменений, то что будут делать те, кого он с этой вершины отодвинул. Понятно одно: они в любом случае будут недовольны. Ну и попробуют воспользоваться всеми оставшимися у них возможностями для того, чтобы восстановить статус-кво.

В марксовой модели капитализма есть общий процесс индустриализации, и внутри него есть свои победители и свои проигравшие: собственно предприниматели и промышленные рабочие. В приватизации 90-х примерно то же: есть один большой процесс появления рыночной экономики, и внутри него есть свои победители и проигравшие, опять-таки понятно кто в обоих случаях. В путинском «этатистском реванше» есть большой процесс обратной национализации самых разных (оставленных ранее государством) сфер жизни, и внутри него опять-таки есть победители и проигравшие.

Теперь о культуре.

Для начала введу термин «публичный ритуал». Смысл в том, что есть принципиальная разница, когда ты молишься каким-нибудь своим богам дома, за закрытыми дверями, пока никто не видит, и когда ты это делаешь на главной площади или в главном храме твоего города, в парадной одежде, с семьей и окруженный толпой единоверцев. В этом случае ритуал выполняет конституирующую функцию: ты, твои убеждения, твой образ жизни, твое место в социуме – являются одобряемыми, почетными, уважаемыми, и сам ты – одобряемый, уважаемый, заслуженный гражданин.

Это то, почему, например, людям европейской культуры так важны оказались гей-парады и легализация гей-браков для закрепления статуса сексуальных меньшинств в качестве равноправных, признанных и уважаемых всеми общественных групп. То есть штука не в том, что кто-то запрещал или преследовал однополую любовь – такого уже давно нет; нужна именно ритуальная «вписка» публичного уровня.

Культура – сфера ритуального опредмечивания и закрепления ключевых сдвигов в пространстве общественной морали, всего того, что «можно» и «нельзя» не на уровне писаного закона, а на уровне так называемого «естественного права», среднестатистических представлений о том, что такое хорошо и что такое плохо.

При этом, как учили нас опять-таки марксисты, культура всегда носит классовый характер. Культура может быть аристократической, буржуазной, простонародной и т.д. То есть вопрос в том, что и кому позволено в существующей модели – в зависимости от этого та или иная общественная группа чувствует себя привилегированной или пораженной в правах.

История Серебренникова – это история про отобранные привилегии. И именно поэтому за него вписался скопом весь московский гей-бомонд (посмотрите списки): любой из них понимает эту историю именно как повод для демонстрации классовой солидарности в защиту своего особого феодального статуса.

А вот сам статус – это главная мышка во всей большой горе. Он про то, что покуда «им можно», мы – «часть цивилизованного мира», несмотря на все разногласия, крымнаши, скрепы и прочую Сирию. Короче, давайте-ка введем термин «якорная группа»: та, которая якорит нас к некоторому трансграничному культурному ареалу, и все свои блага-плюшки-привилегии извлекает из монополии на этот статус.

Церковь.

Ну, такая, альтернативная. В секуляризованную, постхристианскую, современную эпоху иносказаний и полунамеков.

В общем, так это и надо понимать: коронеры обидели аббата, отобрали часовню – возмущенные монахи шлют жалобы на короля Святому Престолу и грозят тотальной анафемой.

Дальше – добро пожаловать в сюжет книжек Дрюона, про то, как сбывались проклятия Жака де Моле.

И для того, чтобы выбираться из идейно-богословского тупика, нужен будет, так или иначе, Лютер. А до этих пор – сколько из себя кого ни строй, все равно рано или поздно пешком в Каноссу ходить.

Здесь же, по совместительству, и ответ на вопрос, с которого я начал. Реформация создала Нидерланды, а потом и Британскую Империю; тот же ван Кревельд убедительно показывает, почему Мориц Оранский только и мог создать армию нового типа из своих протестантов, и почему именно шведы – тоже протестанты – стали главной сухопутной силой на континенте в XVII веке.

А все почему. В католической Европе на вершине социальной пирамиды стояла военная и духовная аристократия. В протестантских обществах таковыми стали купцы и ремесленники – это и обеспечило им тогда тот впечатляющий рывок.

В этом смысле разборки наших опричников с Серебренниковым и компанией – не более чем разборки между графьями-баронами и епископами-аббатами. Которые, в сущности, и те и другие – пережитки феодализма.

И будут неизбежно отправлены в прошлое новой, промышленно-инженерно-технологически-капиталистической версией русского человека.

[fbcomments]

About Алексей Чадаев

Директор Института развития парламентаризма