Думал тут про византийского орла, доставшегося нам в наследство от попытки Ивана III протянуть линию преемственности от «второго Рима» — а точнее, от обоих, учитывая архитектурные усилия Аристотеля Фиораванти.
В Византии смысл двух смотрящих в разные стороны голов органично вытекал из географии — тот же Юстиниан одновременно воевал в Италии и в Персии, перебрасывая Велизария с Нерсесом то на западный «фронт», то на восточный. Сам Константинополь, расположенный по двум берегам Босфора — естественная метафора этой системы, смотрящей одновременно на запад и на восток, и в Европу, и в Азию — центр мира, как они его понимали.
Что, собственно, мы действительно смогли «унаследовать» от Византии, которую предки регулярно и с удовольствием ходили грабить? Греческую версию христианства — впрочем, с потерей множества характерных именно для грекоязычного сознания нюансов, без которых наша собственная вера для нас так и осталась во многом загадкой. Трудную, не решённую до конца и в самой Восточной Римской Империи идею «симфонии», органичного баланса духовного и светского — в нашем случае откровенно провалившейся, поскольку государство сожрало и присвоило церковь еще при Петре, лишив ее какой-либо «субъектности» и превратив в один из своих департаментов. Стиль политической интриги, основанной на еще из Первого Рима заимствованном принципе «разделяй и властвуй» — в нашем случае куда эффективнее работающий внутри страны, чем на внешнем контуре, где мы уж лучше сразу в рыло, чем все эти сложности. «Кириллицу», являющуюся по сути адаптированным под особенности славянской фонетики греческим письмом. Иконопись — опять-таки весьма сильно трансформировавшуюся под влиянием национальной эстетики, что особенно видно на переходе от фресок Феофана к иконам Рублева. Идею ученого монашества как слоя носителей ценностной картины мира — впрочем, почти погибшую еще в эпоху битв нестяжателей с осифлянами, и потом долго агонизировавшую вплоть до загадочного ренессанса «старчества» уже в XIX веке. И, наверное, самое главное — претензию на роль мирового центра, отчаянно оспариваемую ладно бы только во внешнем мире, но даже и внутри самих себя.
И все же мы гораздо больше греки, чем даже сами о себе думаем. Даже вот это настойчивое самокопание в поисках «ордынства» — имеет в основе «низкопоклонство перед Византией». Хотя Орда была куда «прогрессивнее» и «современнее» по множеству параметров — но, разумеется, безнадежно проигрывала эстетически. Византия для нас — это не столько идейный или моральный, сколько в первую очередь эстетический код. И в чем-чем, а в науке о прекрасном даже ренессансный Рим остаётся в сравнении с ней варварским латинским захолустьем. Никто и нигде в мире не понял больше о красоте и не сумел это воплотить так, как греки. Они были бездарными управленцами и никудышными строителями империй, безнравственными и циничными интриганами, безжалостными фанатиками и гнусными страстолюбцами, воплощением всевозможных пороков — но даже все это они делали до невозможности красиво.
А что мы? Мы взяли от Орды механику власти — и оказались в общем-то неплохими учениками чингизидов, кое в чем даже и превзошедшими учителей. Мы несколько веков подряд таскаем с Запада самые разные технологии, в бесконечных спазмах «догоняющей модернизации». Но в пространстве прекрасного мы были и остаёмся вечными учениками в первую очередь греков — хотя совсем не они во всем, от темперамента до фенотипа.
При том, что наш гербовый орёл, конечно, все равно очень странная птица.