Одна из гипотез, которую я здесь введу как факт без развёрнутого доказательства (только из экономии времени), состоит в том, что в своей основе современный идеологический ландшафт сформирован в первую очередь борьбой двух систем в эпоху биполярного мира, а во вторую – катастрофическим финалом этой борьбы. Соответственно, любая идеологема и любой смысловой блок, лежащий сегодня отдельным самостоятельным обломком на поле, когда-то был элементом той или иной конструкции всей этой системы противостояния, и по сей день сохраняет многие свои «элементные свойства». В силу этого наиболее адекватный способ описания таких обломков – это нахождение их роли и места там, в рухнувшей биполярной системе координат.
Не исключение – и идея «инновационного общества». Её место – в ряду западных футурологических моделей 60-70 гг. ХХ в., рядом с «постиндустриализмом», «информационным обществом», «обществом знания» и т.п., и это место, продиктованное именно логикой идеологического противостояния систем. Реконструируя эту борьбу, начинаешь понимать, что поражение СССР свершилось поначалу не столько в зоне прошлого и настоящего – счета и за то, и за другое были всерьёз предъявлены уже после 1985 года. Это поражение именно в зоне будущего – точнее, борьбы за будущее. За свой уникальный образ будущего.
Интересно, что мы проиграли, можно сказать, «на своём поле» — там, где имели изначально гигантскую фору. Коммунистическая система – это ведь, в каком-то смысле, по природе своей машина по экспорту будущего. Ясный и проработанный, пусть сколь угодно утопичный, образ идеального общества в качестве маяка всего социального движения – это было огромное преимущество СССР, во многом перекрывавшее самые разнообразные дефициты актуального момента. «Пусть сегодня мы живём плохо, но завтра мы будем жить при коммунизме, а вы в своём сытом благополучии способны только загнивать» — такая конструкция практически нивелировала экономическое неравенство систем и почти любые разрывы в среднем уровне жизни. И, судя по всему, лидеры интеллектуального сообщества «первого мира» в какой-то момент это очень хорошо поняли. И сделали правильные выводы.
К сожалению, ни одной истории идейной борьбы интеллектуалов Запада с коммунистической идеологией на русском языке не существует; а жаль, это была бы крайне познавательная книга. Что касается меня, я бы с особым удовольствием прочёл в ней тот параграф, где описана судьба такого конструкта, как «средний класс». То, как изящно терминологический аппарат марксистской социологии был развёрнут против марксовой же идеи «классовой борьбы», заслуживает восхищения. Ведь средний класс – это не просто «прослойка» между богатыми и бедными, будто бы «гармонизирующая» систему. Средний класс – это форма массовой политической самоидентификации, в которую зашит отказ от участия в противостоянии «эксплуататоров» и «эксплуатируемых», бегство из этого марксистского дуализма. И теперь, как только ты это сообщество отказавшихся объявляешь опорой общества и локомотивом прогресса, картина мира переворачивается: буржуй в цилиндре и пролетарий в кепи теперь выглядят архаичными восковыми фигурами из музея, а на их место приходит аккуратненький человечек с чемоданчиком и в белом воротничке, и объявляет себя эксклюзивным хозяином социальности.
Но это была лишь половина успеха. Недостаток концепции «среднего класса» был в том, что в нём отсутствовала проективность, историческая динамика. Без которой этот человечек в воротничке оказывался попросту «бюргером», тривиальным обывателем без мечты в глазах. Для того, чтобы стать успешной альтернативой комиссарам, ему необходимо было приобрести некое новое качество, связанное с правом на будущее. И эта задача в целом была решена уже в 50-60 годы. И вновь – средствами, заёмными у коммунистической системы.
Идея «нового класса» первоначально принадлежит югославскому коммунисту Миловану Джиласу, применившему её к партийной номенклатуре «соцлагеря»; но она довольно быстро была подхвачена и развита в нужном направлении западной социологией. Концепция «революции менеджеров» развернулась в полный рост в середине 60-х, во многом переопределив тогдашние представления об институте собственности – точнее, разорвав связь между идеей «частной собственности» и органически связанных с ней марксистских представлений о собственниках-эксплуататорах. Собственность, распределившись в виде миноритарных пакетов акций, стала массовой, практически всеобщей; а буржуй-эксплуататор, наживающийся на других, заместился «менеджером», клерком, работающим во имя и на благо этого массового собственника.
Далее следовало ещё несколько операций «деконструкции» доминирующего марксистского дискурса. Во-первых, надо было что-то делать с фабрикой – то есть той моделью социальности, на анализе которой и выросла вся эта политэкономическая ботва «производительных сил и производственных отношений», «присвоения прибавочной стоимости» и т.п. Фабрику «убрали» с доски стандартным приёмом с приставкой «пост» — заменив индустриализм «постиндустриализмом». Индустриальную революцию объявили уже совершившейся (и – ipso facto – более ненужной); правда, что, собственно, «после», никто не знал; но «пост» добавляется как раз именно в таких случаях (ср. с «постмодерном»). Насыщать это понятие содержанием пришлось уже тактом позже – в тот момент, когда определились собственно с образом «некоммунистического будущего».
Во-вторых, нужно было выдвинуть на авансцену собственного «прогрессора» — фигуру, способную быть эффективной альтернативой «комиссару». Эту роль и атрибутировали «менеджеру», «коммуникатору», представителю «нового класса» — которого и сделали универсальным агентом прогресса, смело берущим новые знания и использующим их для преображения нашей жизни. В этом месте и возникает конструкт инновации. Инновация – это идея, взятая или рождённая «менеджером» и воплощённая в жизнь – с пользой для общества, выгодой для акционеров и бонусом для себя. Интересно, что, как и в случае с парой «космонавты-астронавты», здесь имела место терминологическая борьба систем: «инноватор» противопоставлялся советскому «новатору».
В-третьих – и в главных – нужно было, наконец, замахнуться на собственную, некоммунистическую утопию, «идеальное общество будущего без Советов». Именно в этом месте появляются все эти «общества знания», «информационные эры», «глобальные деревни» и прочие «футурошоки». Разумеется, авторы их – сами через одного коммунисты, неотроцкисты, маоисты и т.п. «левота»; на худой конец – бывшие эсеры, как П.Сорокин. Белл, кажется, признаётся, что на их курсе среди студентов было всего два «идейных лагеря» — «Кремль» и «Мексико-Сити» — соответственно «сталинисты» и «троцкисты»; последних, впрочем, было чуть больше. Но, собственно, именно в этом качестве они и оказались востребованы системой, сформировавшей запрос на проект «коммунизма без большевиков».
Они и нарисовали – примерно так, как представляли себе свой идеальный «гарвард», «принстон» и «чикаго юниверсити». «Место фабрики по значению займёт научный институт», «общество будущего будет не обществом производства товаров, а обществом производства знаний» и т.п. Там же рядом прижилась идея «конвергенции систем», т.е. что «общество будущего» возьмёт всё лучшее как из западной, так и из советской модели, но само не будет ни тем, ни другим. Ну и, конечно, всяческая мобильность, аутсорсинг, мир без границ, свободный обмен информацией и т.п.
Ессно, в контексте «биполярного мира» с его непрерывными информационными войнами, промышленным шпионажем, гонкой вооружений и отчаянной борьбой за ресурсы эти доктрины в равной степени били по обоим системам. Но по советской всё же больше, поскольку выбивали из-под неё её основную идеологическую базу, трансформируя приоритеты «прогресса» как такового. Но тем не менее, это был ещё не финал.
Развязка наступила в тот момент, когда на авансцену был выдвинут его величество Потребитель. «Потребительское общество», «общество массового благосостояния» — это, в определённый момент, тоже был такой западный ответ на советские «набросы» вроде «развитого социализма». Причём ради благого дела пришлось даже пожертвовать такой фундаментальной штукой, как «протестантская этика» им.Вебера, которая была заменена сначала этикой массового потребления, а затем и отранжирована Бодрийяром через логику потребления «престижного». Теперь модель экономики стала другая, анти-веберовская: раньше надо было много работать и мало потреблять – благодаря чему копить и расти, то в новой логике надо наоборот как можно больше тратить, причём иногда даже больше, чем зарабатываешь – выручит «потребительский кредит», «рассрочка платежа» и прочие финансовые пирамиды институты, лежащие на незыблемом фундаменте «рыночного оптимизма».
Потребитель-то и стал главным движком доктрины «инновационного развития». В тот самый момент, когда его убедили, что новую вещь нужно покупать тогда, когда она появилась на рынке (а не тогда, когда у тебя сломалась или отработала своё старая), возник феномен «инновационного потребления», заставивший рыночные колёса вращаться с бешеной скоростью. Вещи стали дешёвыми и недолговечными; но зато каждая вновь появляющаяся на рынке вещь оказалась обязана обладать некими новыми возможностями, которыми не обладал её непосредственный предшественник. Понятно, что абсолютное большинство этих «товарных инноваций» по сути своей являются «фейк-инновациями», а немногочисленная оставшаяся часть призвана не столько удовлетворить уже существующий потребительский запрос на те или иные возможности, сколько сформировать его в нужном направлении.
Факт тот, что этого удара советская система, основанная на плановой экономике, централизованном распределении и жёстком контроле потребностей, а вдобавок ещё и придавленная дефицитом ресурсов вследствие холодной войны «по Фуллеру», снести уже не смогла. Она была ещё более-менее готова к гонке на построение «общества знания», но категорически непригодна для «общества инновационного потребления». Удар здесь наносился одновременно в самую сильную, но и самую уязвимую точку советской модели – крайне незначительный (на фоне Запада) разрыв в уровне потребления между высшими и низшими слоями советского общества. Это преимущество (снижающее уровень социального антагонизма) оказывается крайне трудно удержать в ситуации, когда меняются потребительские стереотипы – разрыв растёт катастрофически быстро, а система централизованного перераспределения благ оказывается в принципе неспособна с ним справиться. Запад для решения этой проблемы поставил на службу свою отлаженную веками финансовую систему – когда почти любой потребитель, а равно и вся система в целом, может неограниченно брать в долг «у будущего». Наша же система, напротив, без конца жертвовавшая целыми поколениями ради задела на будущее, в этот критический момент оказалась неспособна поставить своё будущее себе на службу.
Отдельный вопрос – какова цена этой победы для самого Запада. Понятно ведь, что вовлекая свои собственные «низы» в потребительскую гонку, они тем самым непоправимо теряли конкурентные возможности своих собственных производств – просто по себестоимости рабсилы. Естественно, эта победа была бы невозможна без вынесения бОльшей части производств в постколониальный мир – это, собственно, и имелось в виду под «постиндустриализмом». Поскольку освободившееся с «фабрики» население надо было чем-то занять, его вовлекли в процесс «обслуживания» денег, получаемых в результате контроля над вынесенными вовне производствами – так возник гипертрофированный «сектор услуг», он же по совместительству «третья волна» им.Тоффлеров. Разумеется, дальше встаёт вопрос о долгосрочном удержании «центров извлечения прибыли» от этих внешних производств у себя – и тут возникает идея контроля через производство и экспорт технологий: так, парадоксальным образом, идея «общества знания» находит своё воплощение именно в контексте переустройства самой индустриальной цивилизации.
Но тут возникает наиболее актуальное – и пока непреодолённое – противоречие. Идея «общества знаний», «информационной эры» и т.п. базировалась на всё более интенсивном и максимально свободном обмене информацией – собственно, именно взрывной рост коммуникаций в 60-80 гг. давал основания для таких моделей. Но сегодня в той мере, в которой информация становится наиболее ликвидным товаром, возникает и развивается система контроля «интеллектуальной собственности», то есть фактически – система цензуры и тотального блокирования любых неконтролируемых информационных потоков. Возникает фигура «универсального посредника», когда ты, чтобы получить копию, должен заплатить не автору оригинала, а сертифицированному копировщику, хотя само копирование уже ничего не стоит. Разумеется, всё это карикатуризирует большинство доктрин ХХ века, и близко не предполагавших такого скандального обвала идеи «информационного общества».
Где теперь наше место на этой картинке? Об этом – в следующих сериях :)